«О дивный новый мир. Олдос Хаксли - О дивный новый мир

Прочесть книгу мне посоветовал человек, который до идиотизма убеждён, что всё в этом мире "выгода", а все ценности созданы тоже для "выгода". Вообщем, разочаровавшийся в мире приверженец политики Мустафы Фонда.

Когда начала читать меня, критическую индивидуалистку, охватило мерзкое, но завлекающее чувство. Противно о того, что всё под копирку, но интересно " а что могло бы быть?".
По факту и в целом, книга вполне округленный элемент современного общества. Это знаете, когда люди ещё не на всю сотку рабы, а процентов так на 60. Хаксли усилил примерную цифру и показал к чему может привести наша "стабильность - хребет общества". Всё верно, я согласна, после Сталина мы ещё не можем отойти от морали коллективизма. Нас приучают к нему в школах, университетах. Потому что так легче и легче всем. Особенно воротилам нашего мира. И я даже считаю, что так и должно быть, но на долю двойного водорода всегда найдется кислород. И именно кислородом являются люди свободомыслящие и вольные. Тот кислород, благодаря которому мир ещё не зачерственел, благодаря которому создаются картины, фотографии, архитектура и так далее. В мире Олдоса, благо, есть такой кислород. Я кстати до сих пор не могу понять продуктом какого пути является Гемгольц, ладно Бернард, у него там что-то смешали, но Гемгольц то как?

Ну так вот, и этот кислород он и там движет! Кто у нас великий форд божий? Человек, который в "сейфе прячет библию, а на полках Форда" - главноуправитель, Мустафа. Он такой же индивидуалист, но своим коренным альтруизмом (что опять показывает содержание души в этом человеке) выбрал работу на счастье обществу! Потому что понимает, что жизнь малонасыщенная кислородом приводит к кислородному голоданию, а без него и вовсе к исчезновению.

Чисто с женской стороны, меня привлекла дама-кентавр Линайна. Особь ещё та, сексуальная, влекомая, но пробка. Она, кстати, и является зеркалом многих барышень (с большими губами и пустыми головами) 2017 года. Ну и тут опять же всё сводится к "живому уму". Всякий ширпотреб на неё ведётся, ну а те, кто хоть немного понимают, что ничего хорошего кроме "застежки, которая аккуратно расстегивается" в ней нет.

Внимание, ниже спойлер!
Конец, в принципе я ожидала. Он, гонимый своей собственной натурой, изолировался о всех этих квадр, а других отправили к братьям по "испорченной, но такой настоящей" крови.

Вообщем, совет на века: Если вы хотя бы чуть-чуть не являетесь продуктом социальной анонимности, и смакуете личную отвагу и натурализм, то либо принимайте (но не впускайте в себя общество), чтобы вас отослали на острова, как Бернарда с Гемгольцем, либо готовьте ветки для лука;)

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Затяжное самогрызенье, по согласному мнению всех моралистов, является занятием самым нежелательным. Поступив скверно, раскайся, загладь, насколько можешь, вину и нацель себя на то, чтобы в следующий раз поступить лучше. Ни в коем случае не предавайся нескончаемой скорби над своим грехом. Барахтанье в дерьме — не лучший способ очищения.

В искусстве тоже существуют свои этические правила, и многие из них тождественны или, во всяком случае, аналогичны правилам морали житейской. К примеру, нескончаемо каяться, что в грехах поведения, что в грехах литературных, — одинаково малополезно. Упущения следует выискивать и, найдя и признав, по возможности не повторять их в будущем. Но бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, безусловно, пустая и напрасная затея. Вот почему этот новоиздаваемый «О дивный новый мир» ничем не отличается от прежнего. Дефекты его как произведения искусства существенны; но, чтобы исправить их, мне пришлось бы переписать вещь заново — и в процессе этой переписки, как человек постаревший и ставший Другим, я бы, вероятно, избавил книгу не только от кое‑каких недостатков, но и от тех достоинств, которыми книга обладает. И потому, преодолев соблазн побарахтаться в литературных скорбях, предпочитаю оставить все, как было, и нацелить мысль на что‑нибудь иное.

Стоит, однако, упомянуть хотя бы о самом серьезном дефекте книги, который заключается в следующем. Дикарю предлагают лишь выбор между безумной жизнью в Утопии и первобытной жизнью в индейском селении, более человеческой в некоторых отношениях, но в других — едва ль менее странной и ненормальной. Когда я писал эту книгу, мысль, что людям на то дана свобода воли, чтобы выбирать между двумя видами безумия, — мысль эта казалась мне забавной и, вполне возможно, верной. Для пущего эффекта я позволил, однако, речам Дикаря часто звучать разумней, чем то вяжется с его воспитанием в среде приверженцев религии, представляющей собой культ плодородия пополам со свирепым культом penitente . Даже знакомство Дикаря с твореньями Шекспира неспособно в реальной жизни оправдать такую разумность речей. В финале‑то он у меня отбрасывает здравомыслие; индейский культ завладевает им снова, и он, отчаявшись, кончает исступленным самобичеванием и самоубийством. Таков был плачевный конец этой притчи — что и требовалось доказать насмешливому скептику‑эстету, каким был тогда автор книги.

Сегодня я уже не стремлюсь доказать недостижимость здравомыслия. Напротив, хоть я и ныне печально сознаю, что в прошлом оно встречалось весьма редко, но убежден, что его можно достичь, и желал бы видеть побольше здравомыслия вокруг. За это свое убеждение и желание, выраженные в нескольких недавних книгах, а главное, за то, что я составил антологию высказываний здравомыслящих людей о здравомыслии и о путях его достижения, я удостоился награды: известный ученый критик оценил меня как грустный симптом краха интеллигенции в годину кризиса. Понимать это следует, видимо, так, что сам профессор и его коллеги являют собой радостный симптом успеха. Благодетелей человечества должно чествовать и увековечивать. Давайте же воздвигнем Пантеон для профессуры. Возведем его на пепелище одного из разбомбленных городов Европы или Японии, а над входом в усыпальницу я начертал бы двухметровыми буквами простые слова: "Посвящается памяти ученых воспитателей планеты. Si monumentum requiris circumspice .

Но вернемся к теме будущего… Если бы я стал сейчас переписывать книгу, то предложил бы Дикарю третий вариант.

Утопии оказались гораздо более осуществимыми, чем казалось раньше. И теперь стоит другой мучительный вопрос, как избежать их окончательного осуществления… Утопии осуществимы… Жизнь движется к утопиям. И открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий, как вернуться к не утопическому обществу, к менее «совершенному» и более свободному обществу.

Николай Бердяев

Печатается с разрешения The Estate of Aldous Huxley и литературных агентств Reece Halsey Agency, The Fielding Agency и Andrew Nurnberg.

© Aldous Huxley, 1932

© Перевод. О. Сорока, наследники, 2011

© Издание на русском языке AST Publishers, 2016

Глава первая

Серое приземистое здание – всего лишь в тридцать четыре этажа. Над главным входом надпись: «ЦЕНТРАЛЬНО-ЛОНДОНСКИЙ ИНКУБАТОРИЙ И ВОСПИТАТЕЛЬНЫЙ ЦЕНТР», и на геральдическом щите – девиз Мирового Государства: «ОБЩНОСТЬ, ОДИНАКОВОСТЬ, СТАБИЛЬНОСТЬ».

Огромный зал на первом этаже обращен окнами на север, точно художественная студия. На дворе лето, в зале и вовсе тропически жарко, но по-зимнему холоден и водянист свет, что жадно течет в эти окна в поисках живописно драпированных манекенов или нагой натуры, пусть блеклой и зябко-пупырчатой, – и находит лишь никель, стекло, холодно блестящий фарфор лаборатории. Зиму встречает зима. Белы халаты лаборантов, на руках перчатки из белесой, трупного цвета, резины. Свет заморожен, мертвен, призрачен. Только на желтых тубусах микроскопов он как бы сочнеет, заимствуя живую желтизну, – словно сливочным маслом мажет эти полированные трубки, вставшие длинным строем на рабочих столах.

– Здесь у нас Зал оплодотворения, – сказал Директор Инкубатория и Воспитательного Центра, открывая дверь.

Склонясь к микроскопам, триста оплодотворителей были погружены в тишину почти бездыханную, разве что рассеянно мурлыкнет кто-нибудь или посвистит себе под нос в отрешенной сосредоточенности. По пятам за Директором робко и не без подобострастия следовала стайка новоприбывших студентов, юных, розовых и неоперившихся. При каждом птенце был блокнот, и, как только великий человек раскрывал рот, студенты принимались яро строчить карандашами. Из мудрых уст – из первых рук. Не каждый день такая привилегия и честь. Директор Центрально-Лондонского ИВЦ считал всегдашним своим долгом самолично провести студентов-новичков по залам и отделам. «Чтобы дать вам общую идею», – пояснял он цель обхода. Ибо, конечно, общую идею хоть какую-то дать надо – для того, чтобы делали дело с пониманием, – но дать лишь в минимальной дозе, иначе из них не выйдет хороших и счастливых членов общества. Ведь, как всем известно, если хочешь быть счастлив и добродетелен, не обобщай, а держись узких частностей; общие идеи являются неизбежным интеллектуальным злом. Не философы, а собиратели марок и выпиливатели рамочек составляют становой хребет общества.

«Завтра, – прибавлял он, улыбаясь им ласково и чуточку грозно, – наступит пора приниматься за серьезную работу. Для обобщений у вас не останется времени. Пока же…»

Пока же честь оказана большая. Из мудрых уст и – прямиком в блокноты. Юнцы строчили как заведенные.

Высокий, сухощавый, но нимало не сутулый, Директор вошел в зал. У Директора был длинный подбородок, крупные зубы слегка выпирали из-под свежих, полных губ. Стар он или молод? Тридцать ему лет? Пятьдесят? Пятьдесят пять? Сказать было трудно. Да и не возникал у вас этот вопрос; ныне, на 632-м году эры стабильности, Эры Форда, подобные вопросы в голову не приходили.

– Начнем сначала, – сказал Директор, и самые усердные юнцы тут же запротоколировали: «Начнем сначала». – Вот здесь, – указал он рукой, – у нас инкубаторы. – Открыл теплонепроницаемую дверь, и взорам предстали ряды нумерованных пробирок – штативы за штативами, стеллажи за стеллажами. – Недельная партия яйцеклеток. Хранятся, – продолжал он, – при тридцати семи градусах; что же касается мужских гамет, – тут он открыл другую дверь, – то их надо хранить при тридцати пяти. Температура крови обесплодила бы их. (Барана ватой обложив, приплода не получишь.)

И, не сходя с места, он приступил к краткому изложению современного оплодотворительного процесса – а карандаши так и забегали, неразборчиво строча, по бумаге; начал он, разумеется, с хирургической увертюры к процессу – с операции, «на которую ложатся добровольно, ради блага Общества, не говоря уж о вознаграждении, равном полугодовому окладу»; затем коснулся способа, которым сохраняют жизненность и развивают продуктивность вырезанного яичника; сказал об оптимальной температуре, вязкости, солевом содержании; о питательной жидкости, в которой хранятся отделенные и вызревшие яйца; и, подведя своих подопечных к рабочим столам, наглядно познакомил с тем, как жидкость эту набирают из пробирок; как выпускают капля за каплей на специально подогретые предметные стекла микроскопов; как яйцеклетки в каждой капле проверяют на дефекты, пересчитывают и помещают в пористый яйцеприемничек; как (он провел студентов дальше, дал понаблюдать и за этим) яйце приемник погружают в теплый бульон со свободно плавающими сперматозоидами, концентрация которых, подчеркнул он, должна быть не ниже ста тысяч на миллилитр; и как через десять минут приемник вынимают из бульона и содержимое опять смотрят; как, если не все яйцеклетки оказались оплодотворенными, сосудец снова погружают, а потребуется, то и в третий раз; как оплодотворенные яйца возвращают в инкубаторы, и там альфы и беты остаются вплоть до укупорки, а гаммы, дельты и эпсилоны через тридцать шесть часов снова уже путешествуют с полок для обработки по методу Бокановского.

– По методу Бокановского, – повторил Директор, и студенты подчеркнули в блокнотах эти слова.

Одно яйцо, один зародыш, одна взрослая особь – вот схема природного развития. Яйцо же, подвергаемое бокановскизации, будет пролиферировать – почковаться. Оно даст от восьми до девяноста шести почек, и каждая почка разовьется в полностью оформленный зародыш, и каждый зародыш – во взрослую особь обычных размеров. И получаем девяносто шесть человек, где прежде вырастал лишь один. Прогресс!

«Яйцо почкуется», – строчили карандаши.

Он указал направо. Конвейерная лента, несущая на себе целую батарею пробирок, очень медленно вдвигалась в большой металлический ящик, а с другой стороны ящика выползала батарея уже обработанная. Тихо гудели машины. Обработка штатива с пробирками длится восемь минут, сообщил Директор. Восемь минут жесткого рентгеновского облучения – для яиц это предел, пожалуй. Некоторые не выдерживают, гибнут; из остальных самые стойкие разделяются надвое; большинство дает четыре почки; иные даже восемь; все яйца затем возвращаются в инкубаторы, где почки начинают развиваться; затем, через двое суток, их внезапно охлаждают, тормозя рост. В ответ они опять пролиферируют – каждая почка дает две, четыре, восемь новых почек, – и тут же их чуть не насмерть глушат спиртом; в результате они снова, в третий раз, почкуются, после чего уж им дают спокойно развиваться, ибо дальнейшее глушение роста приводит, как правило, к гибели. Итак, из одного первоначального яйца имеем что-нибудь от восьми до девяноста шести зародышей – согласитесь, улучшение природного процесса фантастическое. Причем это однояйцевые, тождественные близнецы – и не жалкие двойняшки или тройняшки, как в прежние живородящие времена, когда яйцо по чистой случайности изредка делилось, а десятки близнецов.

– Десятки, – повторил Директор, широко распахивая руки, точно одаряя благодатью. – Десятки и десятки.

Эта книга произвела на меня сильнейшее впечатление. Она по истине пророческая. Не зная исторического фона, того времени, когда она писалась, наверное, трудно прочувствовать всю глубину сюжетного замысла этой книги.

Для молодого поколения, выросшего при компьютерах, мобильных телефонах, обыденности операций по пересадке органов, широкой доступности порнографии, неуважении к институту семьи, скажу: Она написана, чтобы показать людям, куда их ведёт технический прогресс, лишенный морали.

Начало двадцатого века -это время, когда только что прогремели социальные революции в некоторых странах, пришла идея, что государство, а не Бог, может контролировать жизни людей. Только, что появились противозачаточные средства, а значит, стал возможен контроль за рождаемостью, что прежде было не мыслимо. В Америке в это время они ещё под запретом, но уже идёт борьба за их узаконение. Ключевая фигура в этом -некая Маргарет Зангер, открывшая первые женские клиники, где она стала обучать женщин, как избегать беременности, она же повела борьбу за узаконение абортов, которые уже в 1918 году были впервые узаконены в Советской России. Учение феминизм стало распространяться в обществе, якобы ведя борьбу за равноправие женщин. А на самом деле стало распространять разрушительные идеи об освобождении женщин от "бремени" семьи, от заботы о детях и мужьях. Стало пропогандировать идею, что женщина может выбирать и менять сексуальных партнеров, не вступая в брак.

В те же времена начали экспериментировать с телом человека, чтобы повысить его биологические способности, чтобы ограничить рождаемость нежелательных видов человеческой рассы. Например, та же Маргарет Зангер вела пропоганду за стерилизацию бедного чернокожего населения США.

Все это происходило на фоне распространения электрификации в развитых странах. Начала изобретаться электробытовая техника, облегчающая быт, высвобождающая время хозяек. Автомобили начали выпускаться и вскоре стали доступны для работающего населения. Появились закрытые автомобили, что сильно способствовало распространению супружеской неверности. На узаконенные брачные отношения стали многие смотреть как на помеху в процессе либерализации общества. Олдос Хаксли попытался экстраполировать развитие этих процессо в будущем, чтобы заставить публику задуматься, этого ли они хотят для себя, своих детей и внуков.

И удивительно, как точно он увидел плоды всех тех идей, появившихся на заре двадцатого века.

Жизнь действительна очень облегчилась благодаря всевозможной технике, люди избегают заводить семью, ищут легких, ни к чему не обязывающих отношений, становится популярным выводить детей в пробирках, выращивать пусть не на фабриках, но в телах суррогатных матерей. Узи используется, чтобы решать, хочет ли человек ребёнка этого пола или нет. Если обнаруживается дефект, люди с легкостью отказываются от нерожденного ребёнка. Пилюли, таблетки создают нужное состояние, настроение, человек научился с помощью них избегать угнетенного состояния, депрессии. Сексуальная распущенность, вседозволенность больше не сдерживаются никакими моральными ограничениями. Более того, дети вовлечены в этот мир взрослых благодаря " сексуальному просвещению", субсидированному государством.

Олдос Хаксли

О дивный новый мир

Утопии оказались гораздо более осуществимыми, чем казалось раньше. И теперь стоит другой мучительный вопрос, как избежать их окончательного осуществления… Утопии осуществимы… Жизнь движется к утопиям. И открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий, как вернуться к не утопическому обществу, к менее «совершенному» и более свободному обществу.

Николай Бердяев

Печатается с разрешения The Estate of Aldous Huxley и литературных агентств Reece Halsey Agency, The Fielding Agency и Andrew Nurnberg.

© Aldous Huxley, 1932

© Перевод. О. Сорока, наследники, 2011

© Издание на русском языке AST Publishers, 2016

Глава первая

Серое приземистое здание – всего лишь в тридцать четыре этажа. Над главным входом надпись: «ЦЕНТРАЛЬНО-ЛОНДОНСКИЙ ИНКУБАТОРИЙ И ВОСПИТАТЕЛЬНЫЙ ЦЕНТР», и на геральдическом щите – девиз Мирового Государства: «ОБЩНОСТЬ, ОДИНАКОВОСТЬ, СТАБИЛЬНОСТЬ».

Огромный зал на первом этаже обращен окнами на север, точно художественная студия. На дворе лето, в зале и вовсе тропически жарко, но по-зимнему холоден и водянист свет, что жадно течет в эти окна в поисках живописно драпированных манекенов или нагой натуры, пусть блеклой и зябко-пупырчатой, – и находит лишь никель, стекло, холодно блестящий фарфор лаборатории. Зиму встречает зима. Белы халаты лаборантов, на руках перчатки из белесой, трупного цвета, резины. Свет заморожен, мертвен, призрачен. Только на желтых тубусах микроскопов он как бы сочнеет, заимствуя живую желтизну, – словно сливочным маслом мажет эти полированные трубки, вставшие длинным строем на рабочих столах.

– Здесь у нас Зал оплодотворения, – сказал Директор Инкубатория и Воспитательного Центра, открывая дверь.

Склонясь к микроскопам, триста оплодотворителей были погружены в тишину почти бездыханную, разве что рассеянно мурлыкнет кто-нибудь или посвистит себе под нос в отрешенной сосредоточенности. По пятам за Директором робко и не без подобострастия следовала стайка новоприбывших студентов, юных, розовых и неоперившихся. При каждом птенце был блокнот, и, как только великий человек раскрывал рот, студенты принимались яро строчить карандашами. Из мудрых уст – из первых рук. Не каждый день такая привилегия и честь. Директор Центрально-Лондонского ИВЦ считал всегдашним своим долгом самолично провести студентов-новичков по залам и отделам. «Чтобы дать вам общую идею», – пояснял он цель обхода. Ибо, конечно, общую идею хоть какую-то дать надо – для того, чтобы делали дело с пониманием, – но дать лишь в минимальной дозе, иначе из них не выйдет хороших и счастливых членов общества. Ведь, как всем известно, если хочешь быть счастлив и добродетелен, не обобщай, а держись узких частностей; общие идеи являются неизбежным интеллектуальным злом. Не философы, а собиратели марок и выпиливатели рамочек составляют становой хребет общества.

«Завтра, – прибавлял он, улыбаясь им ласково и чуточку грозно, – наступит пора приниматься за серьезную работу. Для обобщений у вас не останется времени. Пока же…»

Пока же честь оказана большая. Из мудрых уст и – прямиком в блокноты. Юнцы строчили как заведенные.

Высокий, сухощавый, но нимало не сутулый, Директор вошел в зал. У Директора был длинный подбородок, крупные зубы слегка выпирали из-под свежих, полных губ. Стар он или молод? Тридцать ему лет? Пятьдесят? Пятьдесят пять? Сказать было трудно. Да и не возникал у вас этот вопрос; ныне, на 632-м году эры стабильности, Эры Форда, подобные вопросы в голову не приходили.

– Начнем сначала, – сказал Директор, и самые усердные юнцы тут же запротоколировали: «Начнем сначала». – Вот здесь, – указал он рукой, – у нас инкубаторы. – Открыл теплонепроницаемую дверь, и взорам предстали ряды нумерованных пробирок – штативы за штативами, стеллажи за стеллажами. – Недельная партия яйцеклеток. Хранятся, – продолжал он, – при тридцати семи градусах; что же касается мужских гамет, – тут он открыл другую дверь, – то их надо хранить при тридцати пяти. Температура крови обесплодила бы их. (Барана ватой обложив, приплода не получишь.)

И, не сходя с места, он приступил к краткому изложению современного оплодотворительного процесса – а карандаши так и забегали, неразборчиво строча, по бумаге; начал он, разумеется, с хирургической увертюры к процессу – с операции, «на которую ложатся добровольно, ради блага Общества, не говоря уж о вознаграждении, равном полугодовому окладу»; затем коснулся способа, которым сохраняют жизненность и развивают продуктивность вырезанного яичника; сказал об оптимальной температуре, вязкости, солевом содержании; о питательной жидкости, в которой хранятся отделенные и вызревшие яйца; и, подведя своих подопечных к рабочим столам, наглядно познакомил с тем, как жидкость эту набирают из пробирок; как выпускают капля за каплей на специально подогретые предметные стекла микроскопов; как яйцеклетки в каждой капле проверяют на дефекты, пересчитывают и помещают в пористый яйцеприемничек; как (он провел студентов дальше, дал понаблюдать и за этим) яйце приемник погружают в теплый бульон со свободно плавающими сперматозоидами, концентрация которых, подчеркнул он, должна быть не ниже ста тысяч на миллилитр; и как через десять минут приемник вынимают из бульона и содержимое опять смотрят; как, если не все яйцеклетки оказались оплодотворенными, сосудец снова погружают, а потребуется, то и в третий раз; как оплодотворенные яйца возвращают в инкубаторы, и там альфы и беты остаются вплоть до укупорки, а гаммы, дельты и эпсилоны через тридцать шесть часов снова уже путешествуют с полок для обработки по методу Бокановского.

– По методу Бокановского, – повторил Директор, и студенты подчеркнули в блокнотах эти слова.

Одно яйцо, один зародыш, одна взрослая особь – вот схема природного развития. Яйцо же, подвергаемое бокановскизации, будет пролиферировать – почковаться. Оно даст от восьми до девяноста шести почек, и каждая почка разовьется в полностью оформленный зародыш, и каждый зародыш – во взрослую особь обычных размеров. И получаем девяносто шесть человек, где прежде вырастал лишь один. Прогресс!

«Яйцо почкуется», – строчили карандаши.

Он указал направо. Конвейерная лента, несущая на себе целую батарею пробирок, очень медленно вдвигалась в большой металлический ящик, а с другой стороны ящика выползала батарея уже обработанная. Тихо гудели машины. Обработка штатива с пробирками длится восемь минут, сообщил Директор. Восемь минут жесткого рентгеновского облучения – для яиц это предел, пожалуй. Некоторые не выдерживают, гибнут; из остальных самые стойкие разделяются надвое; большинство дает четыре почки; иные даже восемь; все яйца затем возвращаются в инкубаторы, где почки начинают развиваться; затем, через двое суток, их внезапно охлаждают, тормозя рост. В ответ они опять пролиферируют – каждая почка дает две, четыре, восемь новых почек, – и тут же их чуть не насмерть глушат спиртом; в результате они снова, в третий раз, почкуются, после чего уж им дают спокойно развиваться, ибо дальнейшее глушение роста приводит, как правило, к гибели. Итак, из одного первоначального яйца имеем что-нибудь от восьми до девяноста шести зародышей – согласитесь, улучшение природного процесса фантастическое. Причем это однояйцевые, тождественные близнецы – и не жалкие двойняшки или тройняшки, как в прежние живородящие времена, когда яйцо по чистой случайности изредка делилось, а десятки близнецов.